А. С. Лавров

Юродивые

30 июля 1733 г. внимание причетников Успенского собора Московского Кремля привлек к себе необычный человек. На голове у него был железный колпак, волосы в колтунах, в руке — деревянная клюка. Впоследствии, при осмотре, явилось, что на его теле были закованы железные вериги. Очевидно было, что богомолец подражал знаменитому московскому юродивому — Блаженному Иоанну Московскому, “нарицаемому Большой Колпак и Водоносец”.

Благодаря своим атрибутам юродивый был заметен не только среди молящихся в соборе, но и в городской толпе. В этом смысле он был как бы “странником” по преимуществу: его внешний вид выдавал в нем постороннего, чужого — не только в деревне или в монастыре, где все знали друг друга в лицо, но и в сравнительно анонимной городской среде. В этом смысле юродивый терпит сравнение с “ряженым” в традиционной народной культуре — сам его внешний вид готовит зрителя к его роли. Даже немотствующий, юродивый формирует своим внешним видом определенное послание.

Представленный в Московскую синодальную канцелярию, юродивый назвался Петром Сергеевым, крестьянином деревни Дешевиха Утомской волости Вологодского уезда, принадлежавшей помещице Вере Ивановне Писаревой. Подробные автобиографические показания, данные Сергеевым, сами по себе исключительны — о многих других юродивых у нас вообще нет даже самых лаконичных автобиографических свидетельств. Они позволяют судить не только о возрасте и социальном происхождении юродивого, но и о его взаимоотношениях с окружающими.

По его собственному признанию, Петру Сергееву шел семьдесят третий год, таким образом, он должен был бы родиться где-то около 1670 г. Сын крестьян Сергея Титова и Матрены Прокофьевой, Сергеев начал свою жизнь “на крестьянском жеребью”, как и многие другие юродивые—например, “волосенишник” Иван Новиков, сын стадного конюха дворцовой волости Гавриловская слобода в Суздале, Иван (он же Парамон) Нагой, крестьянин деревни Неумойной, принадлежавшей Лукьяну Сытину, или Давыд Константинов, крестьянин князя Я. А. Голицына. Нам известен только один юродивый монах и, что показательно, ни одного юродивого-дворянина . Не менее характерно и то, что в отличие от юродивых XVII в., например, Афанасия-Авраамия, большинство юродивых XVIII в. не только были далеки от литературных занятий, но и просто не умели писать и читать. Юродство целиком “опускается” в область бесписьменной культуры.

Возвращаясь к автобиографии Сергеева, следует сказать, что он был женат на крестьянской дочери Устинье Агапитовой, “с которою жил лет з дватцать”. Если учесть, что Устинья умерла в той же самой Дешевихе “тому будет лет с семнатцать” (1716 г.), то вряд ли можно допустить, что Сергеев женился тридцати восьми лет — брачный возраст, почти невозможный для русской деревни. Скорее, он честно отнял от общего срока, прожитого в браке, годы, проведенные им в скитаниях по монастырям. Последнее облегчалось тем, что у Петра и Устиньи не было детей.

Жизнеописание Петра Сергеева предельно независимо от эпохи, в которой он жил. В нем, прежде всего, никак не отразились важнейшие исторические события петровского царствования. Только меры, связанные с “Духовным регламентом”, и податная реформа оказались как-то отражены. От подушной подати не спасало и скитальчество —- “а подаваемую де ему от христолюбцов милостыню он принимал, которую он, збирая, платил за себя погодно подушныя деньги помянутой деревни старосте”. Сергеев как бы жил в двух мирах—крестьянской традиции и христианского универсума, впитанного им через восприятие церковных чтений со слуха. Дело в том, что не сумевший подписать своих показаний юродивый был неграмотным.

Весь остальной рассказ Сергеева легко может быть формализован по нескольким пунктам. Это монастыри и пустыни, отношение к старообрядчеству, благотворители, разрыв со своей социальной средой, конфликт с церковью и государством. В большей или меньшей мере все это характерно и для других юродивых — с одной только разницей, что информация о Сергееве обычно полнее и носит автобиографический характер.

Монастырский опыт сближает Сергеева с другими юродивыми. Уже почти все юродивые, пойманные при патриархе Адриане, скитались по монастырям. Так, Иван Калинин жил в Троице и на Кирилловском подворье. Особой притягательностью обладала Флорищева пустынь — Иван Нагой там жил, а Иван Михайлов собирался постричься. Сам Петр Сергеев свои паломничества начал около 1713 года: “И назад тому лет з дватцать, а подлинно сказать не упомнит, из той деревни вышед, бродил без пашпорта во Псков,по обещанию своему в тамошний пещеры помолитца, и жил тамо в разных монастырях з год, и оттоле паки пришел в тое ж деревню и жил в доме своем года з два...”.

Невозможность остановиться в одном из монастырей вызвана была, конечно, не страстью к бродяжничеству. Петровское законодательство не оставляло и лазейки для тех, кто, подобно Сергееву, был немолод, неграмотен, и, вдобавок, принадлежал к крестьянскому большинству населения страны. Добавление к “Духовному регламенту” запрещало как пострижение владельческих крестьян без отпускной от помещика, так и пострижение неграмотных. Исключения допускались только по высочайшему указу и по синодальному определению — непонятно, правда, как неграмотный мог добиться последнего. Таким образом, для большинства населения страны путь монашеского подвига был просто закрыт. Тем самым, рассматривая юродивых или старообрядческих пустынников, мы должны иметь в виду, наряду с определенным свободным религиозным самоопределением, и давление со стороны основной религиозной культуры, вытеснявшее людей в альтернативные.

Не случайно, что в поисках места, “где бы ему и чрез кого удобное место ко спасению сыскать”, Сергеев стал искать не монастырь, а пустынь. Гораздо меньше контролируемые церковными властями, нежели монастыри, пустыни были в это время чем-то вроде очагов сопротивления конфессионализации — очевидно, многие из них просто были на поверку убежищами старообрядцев. Не случайно то же самое дополнение к “Духовному регламенту” запретит создание пустыней. Именно на пустынь указали Сергееву домочадцы подьячего Вологодской губернской канцелярии Дмитрия Сойкина, у которого он остановился в Вологде. Это была Введенская пустынь — келья за Горицким монастырем, в которой обитал “трудник” — мирянин, подвизающийся в монашеских трудах.

Сергеев “постучался [в келью], ис которой вышед человек, которому он Петр о себе сказался, и хочет потрудится с ним, и он ему сказал, что де хороше ты сдумал, трудись со мною вместе”.

Пустынник оказался калужанином Петром Нефедьевым. Вместе с Нефедьевым Сергеев жил “толко недель з дватцать, а потом он Петр, перезван посацким человеком Иваном Смуровым в Галахтионову пустыню что на Вологде ж, где он Петр Нефедев и пострижен, которому было наречено имя Павлом, и пожил несколко времяни в той пустыне, умре, а он де Петр Сергеев по отбытии и ево Петра Нефедьева остался в той Веденской кельи, и был в той кельи по отбытие в Москву”.

По вопросу о своем отношении к старообрядчеству Сергеев торжественно заявил: “...а расколу де он Петр за собой никакова не имел и ныне не имеет, и крестится трехперстным а не двуперстным сложением, раскольников и их лжеучителей как и пред сего, так и ныне никого нигде не знает...”.

Однако, это была только трафаретная формула, подсказанная снимавшими показания. В рассказе о приходе Сергеева во Введенскую пустыню есть одно обстоятельство, странным образом не привлекшее внимания следствия. Перед тем, как заговорить с Нефедьевым, Сергеев сотворил у кельи молитву: “Господи Иисусе Христе сыне Божий помилуй нас”. Это была старая редакция — новая редакция звучала “Господи Иисусе Христе Боже наш помилуй нас”. В качестве исключения, Иисусову молитву разрешалось произносить и по-старому, но лишь наедине. Значит ли это, что Сергеев был старообрядцем? Если это так, то видимая наивность его показаний должна быть серьезно скорректирована — приходится признать, что он довольно умело представил свою биографию. Или, возможно, он принадлежал к большой группе тех, кто колебался между церковью и старообрядчеством? Или келья Нефедьева имела такую славу, что обращаясь туда, надо было намекнуть на свое староверие? Имеющийся в нашем распоряжении источник не позволяет дать ответ на эти вопросы.

Вопрос об отношении к старообрядчеству — вообще один из главных для юродивых петровского времени. Если мы примем концепцию, согласно которой старообрядчество является прямым наследником древнерусского “народного православия”, то придется признать, что юродство должно было бы скорее сохраниться, как реликт, в старообрядческой среде, нежели в православной, где против него объединились церковь и государство. Имеющиеся в нашем распоряжении материалы свидетельствуют как за, так и против подобного генерализующего подхода. Действительно, среди деятелей первого поколения старообрядчества были видные юродивые — Федор, Афанасий (Авраамий) и Киприан. Их казнь была резким переломом в отношении властей к юродству. Свои юродивые были на Выгу (Ермолай Амосов и Тит из Олонца). Юродивый-старообрядец Василий Пчелка был арестован в 1718 г., бежал, затем снова был схвачен. Последнее упоминание о юродивом-старообрядце за описываемый период относится к 1739 г. — это был “притворный юродец и записной раскольник”, бегавший по Ямской слободе и ускользнувший от преследования.

Однако православных юродивых было не меньше. Так, из пойманных по указу патриарха Адриана юродивых ни один не был старообрядцем. Трудно судить и о том, что именно имелось в виду официальными актами, когда они упоминают о раскольничестве. Было ли это знаком принадлежности к старообрядчеству или просто характеристикой степени уклонения от официального благочестия? Этот вопрос тоже остается риторическим, потому что юродивые-старообрядцы в XVIII в. гораздо реже попадали в руки властей, нежели юродивые-православные, а по тем скудным данным, по которым велся розыск, вообще что-либо понять трудно (как, например, в случае с непойманным юродивым ямщиком). Создается впечатление, что социальная среда вокруг юродивых-старообрядцев была гораздо плотнее и не допускала их “сдачи” властям.

Если юродивый-старообрядец в идеальных условиях мог рассчитывать на поддержку общины, то юродивый-православный всецело зависел от своих благотворителей. Нельзя упускать из виду, что все атрибуты юродства стоили, наверное, не дешевле, чем комплект земледельческого инвентаря. Так, выдававший себя за юродивого Филипп Иванов должен был заплатить четыре гривны тверскому кузнецу, сделавшему ему железные вериги, и столько же — калужскому кузнецу Ивану, сковавшему ему железный посох. Согласно Сергееву, “...а прекормление де имел он Петр от воло-гоцкаго купецкаго человека Ивана Афанасьева сына Колесова..., а имеющийся на нем Петре вериги, тому будет лет с пятнатцать, куплены ему вдовою вологоцкаго посацкого человека Яковлевою женою Федорою Семеновою, которая и ныне в живых имеется, и живет в показанном Введенском приходе у старицы, а у какой старицы, и котораго монастыря, о том не объявила, и по взятии тех вериг он, Петр, с теми веригами ходил к кузнецу Егору Кротову для заклепания в дом ево, которой заклепал те вериги весма крепко, ходил в них с полгодичное время, и не мог того понести, паки пришел к нему ж Егору Кротову, дабы посвободнее оные зделал, что он и учинил, а колпак де железной зделал ему, Петру, воло-гоцкой купецкой человек Иван Васильев сын Сурин из своего кошту, назад тому будет лет с пять, а клюку де, сложась, вологоцкие ж кузнецы зделали ему нынешним летом. А вышеозначенное все он на себе носил ради утруждения плоти своей, надеяся тем спасти душу свою, а не ради какого лицемерия...., а клюшку де двойную деревянную дал ему будучи еще на Вологде нынешним летом нищей, а как того нищего зовут, и где оной ныне обретается, не ведает, и тою де клюшкою как будучи на Вологде, так и идучи в Москву, оборонялся от собак...”.

Показательно, что наибольшую помощь Сергееву оказывали вологодские купцы и посадские люди — как раз здесь было наиболее распространено почитание юродивых.

В отличие от некоторых других юродивых, Сергеев был почти образцовым подданным “регулярного государства”. Так, он регулярно исповедовался и причащался у своего духовного отца, священника Введенской церкви Афанасия Зотикова. За всю жизнь он только дважды навлек на себя репрессии со стороны духовного начальства и вотчинной администрации. В первый раз, около 1728 г. епископ Вологодский Афанасий приказал остричь “колтуны”, которые, по признанию самого Сергеева, выросли у него на голове “от нечесания”, но юродивый, “с того времени как волосы паки выросли..., тако ж их запустил колтунами”. Наведенное благообразие было чисто формальным и не сопровождалось каким-либо внушением. Любопытно, что действия епархиальной власти были чистой цитатой — новая редакция присяги архимандритов и игуменов требовала “затворников, и ханжей, и с колтунами отнюдь никого не держать” — вот Сергеева и остригли. Во второй раз, в 1733 г., даже регулярная уплата подушной подати не спасла Сергеева от водворения на место приписки. Служитель помещицы Тимофей Мальцев забрал его из Введенской кельи, привез в Дешевиху, откуда его отправили, вместе с письмом от старосты и выборных крестьян к самой Писаревой. Очевидно, что преклонный возраст Сергеева был важным аргументом — помещица дала ему отпускное письмо, дававшее возможность постричься в монастырь (копия письма, относящегося к 25 июня 1733 г., приложена к делу). Вместе с ним, Писарева дала Сергеву какое-то письмо к дешевихинскому старосте и выборным, “котораго он к ним за взятьем ево в Святейший Синод не донес”. В качестве редкого исключения, можно предположить, что история Сергеева кончилась благополучно — Сергеев был отослан к своему епархиальному архиерею, с указанием принять решение о постриге, если за ним не явится церковной противности. Остается надеяться, что мечта Сергеева исполнилась — дело не дает никаких сведений о его дальнейшей судьбе.

В истории Сергеева есть определенная двойственность — посылка в монастырь, воспринимаемая властями если не как наказание, то как дисциплинарная мера, была для него пределом мечтаний. Как уже было отмечено, так было не всегда, вернее — почти всегда было совершенно не так. Последние годы XVII в. и первая треть XVIII в. ознаменовались решительной борьбой властей с юродством, не оставлявшим сомнения в намерении властей покончить с ним как с явлением.

Интересно, что это преследование юродства начато было не светской, а церковной властью, еще при патриархе Адриане. К этому времени относится недошедший до нас указ, согласно которому полагалось “волосеничников, и нагих, и вережников ловить”. Примечательна сама формулировка указа, в котором не говорится прямо о сыске юродивых — “юродивый” продолжал оставаться синонимом “святого”. Юродство описывается здесь как бы внешними признаками — ношением власяниц и вериг, наготой. Судя по всему, этот указ действовал только в пределах Москвы, а на местах оставался просто неизвестен.

Внимание светской власти было привлечено к юродству только после дела царевича Алексея Петровича, в которое был вовлечен юродивый Максим Босой. Подробный допрос Босого показал Петру и его приближенным некоторые стороны юродства, которые они вряд ли замечали ранее. По словам Босого, он “хаживал х князю Семену Щербатову, к Григорью Сабакину, х княгиней Куракиной, Троекуровой, Лобановой, да к Авраму Лопухину, да к Марье Соловцовой, да к Чаплину и к Татищеву и к женам их, да к Варваре Головиной...”.

Таким образом, юродивый был чем-то вроде почтальона из рассказа Г. Честертона — тем человеком, перед которым автоматически, безо всяких вопросов, раскрывались двери любого аристократического дома. В этом качестве он и использовался — юродивому доверяли переносить письма, подарки, денежные суммы, причем обет нестяжания, подразумевавшийся юродством, был здесь чем-то вроде гаранта. Одновременно с ними юродивый разносил и слухи, слышанные им в монастырях или по пути. Как отмечено было в приговоре Михаилу Босому, поплатившемуся вырыванием ноздрей и ссылкой на галеры, “он же переносил к ней бывшей царице от царевны Марии Алексеевны и от других писма и словесные ведомости, которых было не токмо ему, но и никому б чинить того не надлежало”.

Упрочение епархиальных структур и создание института инквизиторов сделало существование юродивых очень трудным. Открытым врагом их был Феофан Прокопович, насмехавшийся не только над современными юродивыми, но и над прославленными церковью угодниками — если верить Маркеллу Родышевскому, он “всех Московских Христа ради Юродивых Чудотворцев блудниками называет, и за их де, бездельство и блуд с знатными женами, и гробы им любодеицы их построили, их же деньгами и почтением между Святых ввели”. В этих условиях у юродивых оставался один путь — спрятаться под защиту знатного дома, а еще лучше, дворца от назойливого внимания “регулярного государства”. Сам по себе подобный путь был ловушкой — юродивый утрачивал важнейшую роль связующего звена между улицей и знатным домом.

Подобный пример мы видим в случае знаменитого московского юродивого Тимофея Архиповича. Бывший в миру подьячим или иконописцем, Тимофей Архипович, согласно его надгробной надписи, “двадцать осьмь лет” прожил при дворе царицы Прасковьи Федоровны. После смерти царицы в 1723 г. мы застаем Тимофея Архиповича в необычном месте — в доме Светлейшего на Мясницкой, где его привечала княгиня Д. М. Меншикова. После падения Светлейшего Тимофей Архипович перешел ко двору царевны Прасковьи Иоашювны. Показательно, что каждый раз он выбирал такие дома, где был неуязвим для преследований в пору самого размаха охоты на “ханжей”.

Своего рода иронию истории можно видеть в том, что безопасность ему обеспечил только приход к власти Анны Иоанновны — юродивый был одним из немногих людей, связанных с измайловским двором, которых вновь нашла митавская герцогиня после возвращения в Москву. Юродивый умер 29 мая 1731 г. и был торжественно похоронен в Чудове монастыре, в стене церкви Михаила Архангела. Если верить хранившейся в монастыре картине, у его гроба побывала сама императрица. Поэтому все попытки Феофана Прокоповича пресечь незаконное почитание палатки над гробом юродивого были обречены на провал, хотя в заведенное по этому поводу дело были вовлечены десятки обвиняемых и свидетелей.

Важно другое — само почитание Тимофея Архиповича, оказавшись ограниченным кружком монахов и знатных мирян, потеряло всякую связь с “народным православием”. Любопытную картинку такого дворянского культа представляют воспоминания Е. А. Нарышкиной, записанные уже в XIX в. Согласно воспоминаниям мемуаристки, прабабка ее мужа, Н. А. Нарышкина, близкая двору Прасковьи Федоровны, хранила прядь волос юродивого и молилась ему о том, “чтобы род ее неизменно оставался верен истинному Православию и не прекращался никогда”. Так культ юродивого получил новую сторону — он стал как бы гарантом верности знатного рода вере предков. Только одна черта сближает героя рассказа Нарышкиной с историческим юродивым— ему было свойственно определенное недоверие к “латинщикам”. Со временем даже значение реликвии забылось, и она превратилась в “бороду Тимофея Архипыча”. Благочестивое предание быстро превращалось в исторический анекдот, поскольку одновременно не сохранилось никакого народного культа Тимофея Архиповича, сравнимого, например, с почитанием св. Василия Блаженного. Так юродивый, поставивший себя под “патронат” знати, как бы оказался перед выбором между двумя религиозными культурами — “народным православием” и религией знати.

По изданию: Лавров А. С. Колдовство и религия в России:1700-1740 гг. - М.: Древлехранилище, 2000.
© Лавров А. С., 2000

 

©Центр Религиоведческих Исследований "Этна"
2004-2012